Когда же они берегом Мааса подъезжали к городу, от Ламме не укрылось, что Уленшпигель внимательно разглядывает все суда на реке, а немного погодя Уленшпигель остановился перед баркой, на носу которой была изображена сирена. Сирена же эта держала в руках щит, на черном фоне коего выступали золотые буквы Г.И.Х., то есть начальные буквы слов: Господь Иисус Христос.
Уленшпигель сделал знак Ламме остановиться, а сам весело запел жаворонком.
На палубу вышел какой-то человек и запел петухом — тогда Уленшпигель заревел по-ослиному и показал на толпу, сновавшую по набережной, на что незнакомец ответил ему столь же несносным для ушей ослиным ревом. Вслед за тем ослы Уленшпигеля и Ламме, поставив уши торчком, затянули родную песню.
Мимо проходили женщины, проезжали мужчины верхом на лошадях, тянувших суда вдоль берега, и Уленшпигель сказал Ламме:
— Судовщик смеется над нами и над нашими животинами. Что, если мы нападем на его барку?
— Пусть лучше он сюда причалит, — возразил Ламме.
В их разговор встряла какая-то женщина:
— Если вы не хотите вернуться со сломанными руками, перебитыми ногами и с разбитой мордой, то не мешайте Пиру Силачу реветь.
— И-а, и-а, и-а! — ревел судовщик.
— Пусть себе распевает, — сказала женщина. — Недавно он у нас на глазах поднял тележку с огромными пивными бочками и остановил за колеса другую, которую тащил тяжеловоз. А вон там, — женщина показала на таверну «Blauwe Toren» («Голубая Башня»), — он бросил нож и за двенадцать шагов пробил дубовую бочку в двенадцать дюймов толщиной.
— И-а, и-а, и-а! — ревел судовщик.
А в это время на палубу выскочил мальчишка лет двенадцати и подтянул ему.
Уленшпигель же обратился к женщине с такими словами:
— Чихали мы на твоего Пира Силача! Мы посильней его будем. Мой друг Ламме двоих таких, как он, съест и даже не икнет.
— Что ты говоришь, сын мой? — вмешался Ламме.
— Сущую правду, — возразил Уленшпигель, — не перечь мне из скромности. Да, добрые люди, вы, бабочки, и вы, мастеровые, сейчас вы увидите, как он будет орудовать кулаками и как он сотрет в порошок знаменитого Пира Силача.
— Замолчи! — взмолился Ламме.
— Ты славишься своей силой, — продолжал Уленшпигель, — не к чему прибедняться.
— И-а! — ревел судовщик.
— И-а! — ревел мальчуган.
Неожиданно Уленшпигель снова, весьма приятно для слуха, запел жаворонком, так что прохожие, и мужчины и женщины, а равно и мастеровые, пришли в восторг и пристали к нему с вопросами, где он научился такому дивному пению.
— В раю — я ведь прямо оттуда, — отвечал Уленшпигель и, обратившись к судовщику, который ревел не переставая и в насмешку показывал на него пальцем, крикнул:
— Что ж ты, обормот, торчишь на своем суденышке? Ты бы на сушу ступил да тут бы и посмеялся над нами и над нашими осликами. Что, брат, кишка тонка?
— Что, брат, кишка тонка? — подхватил Ламме.
— И-а, и-а! — ревел судовщик. — Господа ослиные ослы, пожалуйте на мое судно!
— Во всем подражай мне, — шепнул Уленшпигель Ламме и снова обратился к судовщику: — Ты — Пир Силач, ну а я — Тиль Уленшпигель, а вот это наши ослы Иеф и Ян, и ревут они лучше тебя, потому что у них это выходит естественно. А к тебе на твое утлое суденышко мы не пойдем. Твоя посудина, как все равно корыто, пляшет от самой легкой зыби, да и плавает-то она бочком, по-крабьи.
— Во, во, по-крабьи! — подхватил Ламме.
Тут судовщик обратился к нему:
— А ты что бормочешь, шматок сала?
Ламме обозлился.
— Ты дурной христианин, коли хватает у тебя совести колоть мне глаза моим недугом! — крикнул он. — Да будет тебе известно, что это сало благоприобретенное, от хорошего питания, а ты, ржавый гвоздь, всю жизнь пробавлялся тухлыми селедками, свечными фитилями да рыбьей чешуей, о чем свидетельствует твой скелет, просвечивающий в дырки на штанах.
— Ух, и сцепятся же они сейчас — только пух полетит! — предвкушая удовольствие, говорили прохожие и мастеровые.
— И-а, и-а! — ревел судовщик.
Ламме надумал слезть с осла, набрать камней и начать обстреливать судовщика.
— Камнями не бросайся, — сказал ему Уленшпигель.
Судовщик что-то сказал на ухо мальчишке, иакавшему рядом с ним на палубе. Тот отвязал шлюпку и, ловко орудуя багром, направился к берегу. Подъехав на близкое расстояние, он приосанился и сказал:
— Мой baes спрашивает, осмелитесь ли вы явиться к нему на судно и переведаться с ним кулаками и пинками. А мужчины и женщины будут свидетелями.
— Мы ничего не имеем против, — с достоинством отвечал Уленшпигель.
— Мы принимаем вызова — необыкновенно гордо сказал Ламме.
Был полдень. Плотинщики, мостовщики, судостроители, их жены, принесшие мужьям еду, дети, пришедшие посмотреть, как отцы их будут подкрепляться бобами и вареным мясом, — все, сгрудившись на набережной, хохотали, хлопали в ладоши при мысли о предстоящем сражении и тешили себя надеждой, что кому-нибудь из воителей проломят башку, а кто-нибудь всем на потеху шлепнется в воду.
— Сын мой, — тихо сказал Ламме, — он бросит нас в воду!
— Небось не бросит, — отвечал Уленшпигель.
— Толстяк струсил, — говорили мастеровые.
Ламме, все еще сидевший на осле, обернулся и сердито посмотрел на них, но они загоготали.
— Едем к нему, — объявил Ламме, — сейчас они увидят, какой я трус.
При этих словах гогот усилился.
— Едем к нему, — сказал Уленшпигель.
Сойдя со своих серых, они бросили поводья мальчугану, а тот ласково потрепал осликов и повел их к кустам репейника.
Уленшпигель взял в руки багор и, как скоро Ламме вошел в шлюпку, направил ее к барке, а приблизившись вплотную, вслед за вспотевшим, отдувавшимся Ламме влез по веревке на палубу.