— Я теперь богата — ишь как блестит серебро! Приходи, мой милый Ганс, я заплачу тебе за твою любовь!
А когда женщины ушли, Неле долго плакала в опустевшей лачуге. И думала она о том, что Уленшпигель скитается в далеких краях, а она должна сидеть дома, думала о том, что Катлина все просит: «Уберите огонь!» — и хватается за грудь как бы в знак того, что в голове у нее и во всем теле пышет пламя безумия.
А между тем в кустах схоронились «майский жених» с «майской невестой».
Тот или та, кому посчастливится найти их, должны стать королем или же королевой праздника.
Неле услыхала радостные крики парней и девушек, раздавшиеся в то мгновенье, когда «майская невеста» была найдена в глухом овраге.
И, вспомнив о той счастливой поре, когда «майскую невесту» искала она с Уленшпигелем, Неле снова заплакала.
Между тем Ламме и Уленшпигель ехали, обняв ногами своих ослов.
— Послушай, Ламме, — заговорил Уленшпигель, — нидерландское дворянство из зависти к принцу Оранскому изменило делу конфедератов, изменило священному союзу — благородному этому соглашению, заключенному для спасения отчего края. Эгмонт и Горн тоже оказались предателями, но это им не помогло. Бредероде умер — стало быть, войну вести некому, кроме бедного люда Брабанта и Фландрии, а бедному люду нужны честные вожди, чтобы было за кем идти. Да, сын мой, и еще прими в соображение острова, Зеландские острова, да Северную Голландию, которой правит принц, а еще дальше, на море, графства Эмден и Восточную Фрисландию — там граф Эдзар.
— Ох-ох-ох! — отозвался Ламме. — Ходим мы между петлей, колесом и костром, алчем и жаждем, а надежды на отдыха как видно, никакой.
— Это еще только начало, — заметил Уленшпигель. — Согласись, что для нас с тобой настало раздолье: мы убиваем наших врагов, издеваемся над ними, кошельки наши туго набиты флоринами, еды, пива, вина и водки у нас вдосталь. Чего тебе еще, перина ты этакая? Не продать ли ослов и не купить ли коней?
— Сын мой, — возразил Ламме, — рысь коня тяжеловата для человека моего телосложения.
— Все крестьяне ездят на таких вот животинах, — ну и ты езди, — молвил Уленшпигель, — и никому не придет в голову над тобой потешаться: все одно к одному — ты и одет по-крестьянски, и у тебя копье, а не меч.
— Сын мой, — спросил Ламме, — а ты уверен, что наши пропуски не подведут нас в маленьких городках?
— А у меня есть еще брачное свидетельство с огромной, красного сургуча церковной печатью на двух пергаментных хвостиках и свидетельства об исповеди, — отвечал Уленшпигель. — Люди, у которых столько всяких бумаг, не могут вызвать подозрений ни у солдатни, ни у герцогских сыщиков. А черные четки, которыми мы торгуем? Мы с тобой рейтары, — ты фламандец, я немец, — странствуем по особому распоряжению герцога, торгуем святынями и через то обращаем еретиков в святую католическую веру. Под таким благовидным предлогом мы проникнем всюду — и к вельможам, и к жирным аббатам. И жирные аббаты окажут нам свое елейное гостеприимство. И мы выведаем их тайны. Оближи губки, мой милый друг!
— Сын мой, мы с тобой исполняем обязанности лазутчиков, — заключил Ламме.
— Таково право и таков закон войны, — заметил Уленшпигель.
— Если случай с тремя проповедниками выйдет наружу, мы пропали, — сказал Ламме.
Вместо ответа Уленшпигель запел:
Жить — вот призыв мои боевой,
Под солнцем жить — всего дороже!
Я защищен двойною кожей:
Своей природной и стальной.
Но Ламме продолжал сетовать:
— У меня кожа нежная; до нее только чуть дотронуться кинжалом — и уже дыра. Лучше бы нам заняться каким-нибудь полезным ремеслом, чем скитаться по горам и долам и угождать вельможам, которые носят бархатные штаны и едят ортоланов на золоченых столах. Нам — колотушки, всякие страхи, стычки, дождь, град, снег, постный страннический суп. А им — сосисочки, жирные каплуны, аппетитно пахнущие дрозды, сочные пулярки.
— У тебя слюнки текут, милый друг, — заметил Уленшпигель.
— Где вы, свежий хлеб, поджаристые koekebakk'и, дивный крем? Где ты, моя жена?
— Пепел бьет о мою грудь и влечет в бой, — молвил Уленшпигель. — Ты же, кроткий агнец, не должен мстить ни за смерть родителей, ни за горе твоих близких, ни за свою бедность. Так вот, если тяготы походной жизни тебя пугают; предоставь мне одному идти, куда меня призывает мой долг.
— Одному? — переспросил Ламме и осадил осла, а осел, не долго думая, потянулся к репейнику, росшему тут в изобилии.
Осел Уленшпигеля тоже остановился и тоже начал жевать.
— Одному? — повторил Ламме. — Если ты оставишь меня одного, то это будет неслыханная жестокость. Потерять жену, а потом еще и друга? Нет, это немыслимо. Я больше не буду роптать, обещаю тебе. И если понадобится — тут он гордо поднял голову, — я тоже пойду туда, где свищут пули, да, пойду! И туда, где звенят мечи, да, и туда! И встречусь лицом к лицу с волчьей стаей кровожадных рубак. И когда я, смертельно раненный, упаду, истекая кровью, к твоим ногам, то похорони меня, а если встретишь мою жену, то скажи ей, что жить на этом свете без любви я не мог и оттого погиб. Нет, сын мой Уленшпигель, расстаться с тобою свыше моих сил!
И тут Ламме заплакал. И Уленшпигель был тронут этим проявлением кроткого мужества.
Герцог Альба между тем разделил свою армию на две и одну из них двинул к герцогству Люксембургскому, а другую — к маркизату Намюрскому.
— Тут какая-нибудь военная хитрость, мне, однако ж, непонятная, — заметил Уленшпигель. — Ну да это не меняет дела — мы с тобой будем неуклонно продвигаться к Маастрихту.