— Из-за чего же она тебя бросила? — спросил Уленшпигель.
— А я почем знаю? — отвечал Ламме Гудзак. — Увы! Где то время, когда я за нее сватался, а она, уже любя меня, но робея, пряталась? Как скоро она замечала, что я смотрю на ее голые руки, на ее красивые пухлые белые руки, она сейчас же спускала рукава. Иной раз она позволяла мне приголубить ее: я целовал ее прекрасные глаза, а она жмурилась, я целовал ей сзади крепкую полную шею, а она вздрагивала, вскрикивала, вдруг запрокидывала голову — и прямо мне по носу! Я кричал: «ай!» — а она смеялась, а я ласково шлепал ее — все у нас, бывало, хиханьки да хаханьки… Тиль, есть еще что-нибудь в бутылке?
— Есть, — отвечал Уленшпигель.
Ламме выпил и продолжал свой рассказ:
— А иной раз нападет на нее стих: сама бросится на шею — «Ты, говорит, у меня красавец!» И поцелует взасос, сто раз подряд, в щеки и в лоб, а в губы — ни-ни! Я, бывало, спрашиваю, отчего это она всякие вольности себе разрешает, а насчет поцелуя в губы у нее так строго, — тут она мигом доставала куколку, всю в шелку да в бисере, баюкала ее и говорила: «Я вот чего боюсь». Видно, мать, блюдя ее целомудрие, внушила ей, что дети рождаются от поцелуя в губы. Эх, где вы, сладостные мгновенья? Где вы, нежные ласки?.. Погляди-ка, Тиль, не осталось ли в суме ветчинки.
— Пол-окорочка, — отвечал Уленшпигель и протянул кусок Ламме — тот съел его весь без остатка.
Глядя, как Ламме уничтожает окорок, Уленшпигель сказал:
— Ветчинка очень полезна для моего желудка.
— И для моего, — ковыряя пальцем в зубах, подхватил Ламме. — Да, но я уже не увижу мою птичку, она упорхнула из Дамме. Хочешь, поедем вместе искать ее?
— Хочу, — отвечал Уленшпигель.
— А в бутылке ничего не осталось? — спросил Ламме.
— Ничего, — отвечал Уленшпигель.
Оба сели в повозку, и осел, жалобно проверещав в знак того, что они отъезжают, тронулся с места.
А пес, наевшись досыта, удалился и даже не счел нужным поблагодарить.
Повозка катилась по плотине между каналом и прудом, а Уленшпигель задумчиво поглаживал ладанку с пеплом Клааса. Он спрашивал себя, что это было: сон или явь, посмеялись над ним духи или же обиняками дали понять, что он должен найти, дабы родная земля стала счастливой.
Тщетно напрягал он мысль, но так и не мог сообразить, что означают Семеро и что означает Пояс.
Мертвый император, живой король, правительница, папа римский, великий инквизитор и генерал иезуитского ордена — это всего только шесть главных палачей его отечества, которых он своими руками возвел бы на костер. Значит, это не Семеро; к тому же их найти легко. Значит, Семерых надо искать где-то еще.
И он все повторял про себя:
В час, когда север
Поцелует запад,
Придет конец разрухе.
Возлюби Семерых
И Пояс.
«Горе мне! — говорил он сам с собой. — В смерти, в крови и слезах отыскать Семерых, сжечь Семерых, возлюбить Семерых! Мой бедный разум мутится — кто же сжигает милых сердцу людей?»
Когда они отъехали на довольно значительное расстояние, внезапно послышался скрип шагов по песку и чье-то пение:
Прохожие, ваш путь далек.
Вам не встречался мой дружок?
Где он сейчас, куда стремится?
Где мой дружок?
Украл он сердце у девицы,
Как волк овечку уволок.
Он безбород и быстроног.
Где мой дружок?
Коль встретите, скажите: Неле
Его все ищет, сбившись с ног.
Тиль, где ты бродишь без дорог?
Где мой дружок?
Голубка дышит еле-еле,
Коль отлетает голубок.
Страданья душу одолели.
Где мой дружок?
Уленшпигель хлопнул Ламме по животу и сказал:
— Не сопи, толстопузый!
— Увы! Это не так-то легко для человека моего телосложения, — отвечал Ламме.
Но Уленшпигель, уже не слушая его оправданий, сел поглубже, так что верх повозки укрыл его от постороннего взора, и, подражая голосу человека, охрипшего с перепою, запел:
А я видал, где твой дружок;
Он правит, сев на облучок,
А в кузове обжора лег —
Вот твой дружок!
— У тебя нынче злой язык, Тиль, — заметил Ламме.
Не обращая на него внимания, Уленшпигель просунул голову в дыру в парусиновом верхе и крикнул:
— Неле! Узнаешь?
Она вздрогнула от неожиданности и, смеясь сквозь слезы, сказала:
— Вон ты где, негодяй!
— Неле, — снова заговорил Уленшпигель, — ежели вам угодно меня побить, то у меня есть палка — здоровенная: ее живо восчувствуешь, и суковатая: рубцы от нее долго не заживут.
— Ты пошел искать Семерых, Тиль? — спросила Неле.
— Да, — отвечал Уленшпигель.
Неле несла набитую до отказа суму.
— Тиль! — протягивая ее Уленшпигелю, сказала она. — Я подумала, что если человек, отправляясь в путь, не возьмет с собой доброго жирного гуся, ветчины и гентской колбасы, то это скажется на его здоровье. Кушай и вспоминай меня.
Уленшпигель смотрел на Неле и, по-видимому, не думал брать сумку; наконец Ламме, просунув голову в другую дыру, сказал:
— Предусмотрительная девица! Он может ничего не взять по рассеянности. Давай-ка сюда ветчину и гуся, доверь мне и колбасу — я все сберегу.
— Что это еще за толстая морда? — спросила Неле.
— Это жертва супружеской жизни, — пояснил Уленшпигель. — Он высох бы от горя, как яблоко в печке, если б не подкреплял свои силы беспрерывным принятием пищи.
— Твоя правда, — молвил со вздохом Ламме.
Солнце напекло Неле голову. Она накрылась передником. Уленшпигелю хотелось побыть с ней вдвоем, и он обратился к Ламме:
— Видишь, по лугу идет женщина?
— Ну, вижу, — отвечал Ламме.
— Узнаешь ты ее?
— Увы! Это не моя жена, — сказал Ламме, — она в одета не по-городски.