Сооткин на это заметила ей, что она не еврейка, почему же она празднует субботу?
— Потому что тесто подошло, — отвечала Катлина.
Уленшпигель взял английского олова кружку как раз на четыре литра.
— Как же быть? — обратился он к матери.
— Сходи! — сказала Катлина.
Сооткин сознавала, что она в этом доме не хозяйка, и оттого не стала перечить.
— Сходи, сынок, — сказала она.
Уленшпигель принес четыре литра dobbelkuyt'a.
Скоро кухня пропиталась запахом heetekoek'ов, и всем захотелось есть, даже горемычной Сооткин.
Уленшпигель ел с аппетитом. Катлина поставила перед ним большую кружку: он, мол, единственный мужчина в доме, глава семьи, и должен пить больше всех, а потом, дескать, споет.
Говоря это, она лукаво ему подмигнула, но Уленшпигель выпить выпил, а петь не пел. Глядя на бледную, как-то сразу рухнувшую Сооткин, Неле не могла удержаться от слез. Одна Катлина была весела.
После ужина Сооткин и Уленшпигель пошли, спать на чердаке; Катлина и Неле легли в кухне.
Уленшпигелю хмель ударил в голову, и в два часа ночи он спал как убитый; Сооткин, лежа, как все эти ночи, с открытыми глазами, просила царицу небесную послать ей сон, но царица небесная не слышала ее.
Внезапно на улице раздался крик, похожий на клекот орлана, — в ответ на кухне тоже раздался крик; вслед за тем до слуха Сооткин откуда-то издалека раз за разом долетели такие же, но только отдаленные крики, и всякий раз ей казалось, что ответные крики несутся из кухни.
Решив, что это ночные птицы, она не придала их крикам никакого значения. Но потом вдруг послышалось ржанье коней и стук подкованных копыт по камням мостовой. Сооткин распахнула слуховое окошко и увидела, что перед домом две оседланные лошади, фыркая, щиплют траву. Затем послышался женский крик, потом мужской угрожающий голос, удары, снова крики, вот хлопнула дверь, вот кто-то проворно взбирается по лестнице.
Уленшпигель храпел и ничего не слышал. Вдруг чердачная дверь отворилась. Всхлипывая и тяжело дыша, вбежала полураздетая Неле и сейчас же начала чем попало заставлять дверь: придвинула стол, стулья, ветхую жаровню. Гасли последние звезды, пели петухи.
Неле своей возней разбудила Уленшпигеля — он заворочался, но тут же уснул.
Неле кинулась да шею к Сооткин.
— Сооткин, — сказала она, — я боюсь, зажги свечку.
Сооткин зажгла. Неле тихо стонала.
Оглядев Неле, Сооткин обнаружила, что сорочка у нее разорвана на плече, а лоб, щека и шея точно исцарапаны ногтями.
— Неле! — обняв ее, воскликнула Сооткин. — Кто это тебя так изранил?
Девушка, все еще всхлипывая и дрожа, проговорила:
— Тише, Сооткин! А то нас сожгут на костре.
Между тем Уленшпигель, проснувшись, сощурился от пламени свечки.
— Кто там внизу? — спросила Сооткин.
— Тес! — прошептала Неле. — Тот, кого она мне прочит в мужья.
Вдруг послышался крик Катлины. У Неле и Сооткин подкосились ноги.
— Он бьет ее; он бьет ее из-за меня! — повторяла Неле.
— Кто там? — вскочив с постели, крикнул Уленшпигель.
Протерев глаза, он заметался по комнате и наконец схватил стоявшую в углу тяжеленную кочергу.
— Никого, никого! — зашептала Неле. — Не ходи туда, Уленшпигель!
Но он, не слушая, бросился к двери и расшвырял стол, стулья и жаровню. Внизу кричала не переставая Катлина. Неле и Сооткин держали Уленшпигеля на верхней ступеньке лестницы, одна за плечо, другая за ногу, и все твердили:
— Не ходи туда, Уленшпигель, — там бесы!
— Нелин жених — вот какой там бес! — кричал Уленшпигель. — Ну да я его сейчас женю на кочерге! Повенчаю железо с его спиной! Пустите!
Он долго не мог вырваться — у них был упор: одной рукой они держались за перила. Он протащил их несколько ступенек вниз, и от ужаса, что сейчас они встретятся лицом к лицу с бесами, они отпустили его. Уговоры на него не действовали. Как снежный ком, летящий с горы, он прыжками, скачками сбежал с лестницы, переступил порог кухни и застал Катлину в одиночестве — мертвенно-бледная при свете утренней зари, она бормотала:
— Ганс, не уезжай! Я не виновата, что Неле такая злая.
Уленшпигель не стал ее слушать. Он толкнул дверь в сарай и, уверившись, что там никого нет, забежал в огород, оттуда махнул на улицу: по улице, скрываясь, в тумане, мчались вдаль два коня. Он бросился в погоню, но они летели как вихрь, крутящий сухие листья.
Вернувшись, он, скрипя зубами от бессильной ярости, проговорил:
— Ее изнасиловали! Ее изнасиловали!
Произнося эти слова, он смотрел на Неле в упор, и глаза его горели недобрым огнем, а Неле, дрожа как в лихорадке, жалась к Сооткин и Катлине и говорила:
— Нет, Тиль, нет, мой любимый, нет!
И такие у нее были при этом печальные и правдивые глаза, что Уленшпигель не мог не поверить ей. Но все же забросал ее вопросами:
— Кто это кричал? Куда ускакали эти люди? Почему сорочка у тебя разорвана на плече и на спине? Почему у тебя лоб и щека расцарапаны?
— Слушай, Уленшпигель, — сказала Неле, — но только не подведи, а то нас сожгут. Вот уже двадцать три дня, как у Катлины — спаси господи ее душу! — завелся дружок — бес в черном одеянии, в сапогах со шпорами. Глаза у него сверкают, словно волны морские на ярком солнце.
— Зачем ты умчался, ненаглядный мой Ганс? — твердила Катлина. — А Неле злая.
А Неле продолжала свой рассказ:
— Он возвещает о своем прибытии орлиным клекотом. Видятся они по субботам. Мать говорит, что его поцелуи холодны и тело у него как лед. Когда она в чем-нибудь отказывает ему, он колотит ее. Один только раз получила она от него несколько флоринов — обыкновенно он у нее берет деньги.