— Нет, его не казнят, — объявил судья. — По фландрским законам убийство, совершенное десять лет тому назад, не карается. Уленшпигель учинил злое дело, но из любви к отцу. К суду его не привлекут.
— Да здравствует закон! — крикнул весь народ. — Lang leven de wet!
С колокольни Собора богоматери плыл похоронный звон. И тут осужденный заскрежетал зубами, понурил голову и уронил первую слезу.
И тогда ему отрубили правую руку, язык просверлили каленым железом, а затем он был сожжен на медленном огне у ворот ратуши.
Перед смертью он крикнул:
— Не достанутся королю мои денежки! Я солгал!.. Я еще вернусь к вам, свирепые тигры, и загрызу вас!
А Тория кричала:
— Час расплаты настал! Час расплаты настал! Корчатся его руки, корчатся его ноги, спешившие на разбой! Дымится тело душегуба! Горит белая шерсть, шерсть гиены, на его помертвелой морде! Час расплаты настал! Час расплаты настал!
И рыбник умер, воя по-волчьи.
А с колокольни Собора богоматери плыл похоронный звон.
А Ламме и Уленшпигель снова сели на своих осликов.
А Ноле осталась мучиться с Катлиной, твердившей одно и то же:
— Уберите огонь! Голова горит! Вернись ко мне, Ганс, ненаглядный!
В Хейсте Уленшпигель и Ламме смотрели с дюны, как одно за другим прибывали из Остенде, из Бланкенберге, из Кнокке рыбачьи суда с вооруженными людьми, а на шляпах у вооруженных людей, как у зеландских Гезов, был нашит серебряный полумесяц с надписью; «Лучше служить султану турецкому, чем папе».
Уленшпигель был весел, пел жаворонком, в ответ ему со всех сторон раздавался боевой клич петуха.
Распродав наловленную рыбу, люди выгружались в Эмдене. Там все еще находился Гильом де Блуа и по распоряжению принца Оранского снаряжал корабль.
Уленшпигель и Ламме прибыли в Эмден, как раз когда корабли Гезов по распоряжению Долговязого вышли в открытое море.
Долговязый сидел в Эмдене уже около трех месяцев и отчаянно скучал. Он все ходил, точно медведь на цепи, с корабля на сушу, с суши на корабль.
Бродя по набережной, Уленшпигель и Ламме повстречали некоего сеньора с добродушным лицом, от скуки выковыривавшего копьем булыжник. Хотя усилия его были по видимости тщетны, он все же не оставлял намерения довести дело до конца. А в это время сзади него собака грызла кость.
Уленшпигель подошел к собаке и сделал вид, что хочет отнять у нее кость. Собака заворчала. Уленшпигель не унялся. Собака громко залаяла.
Обернувшись на шум, сеньор спросил Уленшпигеля:
— Чего ты пристаешь к собаке?
— А чего вы, мессир, пристаете к мостовой?
— Это не одно и то же, — отвечал сеньор.
— Разница не велика, — возразил Уленшпигель. — Собака держится за кость и не отдает ее, но ведь и булыжник держится за набережную и не желает с ней расставаться. Уж если такие люди, как вы, затевают возню с мостовой, то таким людям, как мы, не грешно затеять возню с собакой.
Ламме прятался за спину Уленшпигеля и в разговор не вступал.
— Ты кто таков? — осведомился сеньор.
— Я Тиль Уленшпигель, сын Клааса, умершего на костре за веру.
И тут он запел жаворонком, а сеньор закричал петухом.
— Я адмирал Долговязый, — сказал он. — Чего тебе от меня нужно?
Уленшпигель поведал ему свои приключения и передал пятьсот каролю.
— А кто этот толстяк? — показав пальцем на Ламме, спросил Долговязый.
— Мой друг-приятель, — отвечал Уленшпигель. — Он, как и я, хочет спеть на твоем корабле мощным голосом аркебузы песнь освобождения родного края.
— Вы оба молодцы, — рассудил Долговязый. — Я возьму вас на свой корабль.
Это было в феврале: дул пронизывающий ветер, мороз крепчал. Наконец, проведя еще три недели в томительном ожидании, Долговязый, доведенный до исступления, покинул Эмден. Выйдя из Фли, он взял курс на Тессель, но затем вынужден был повернуть на Виринген, и тут его корабль затерло льдами.
Скоро глазам его представилось веселое зрелище: катанье на санках, катанье на коньках; конькобежцы-юноши были одеты в бархат; на девушках были кофты и юбки, у кого — шитые золотом, у кого — отделанные бисером, у кого — с красной, у кого — с голубой оборкой. Юноши и девушки носились взад и вперед, скользили, шутили, катались гуськом, парочками, пели про любовь, забегали выпить и закусить в украшенные флагами лавочки, где торговали водкой, апельсинами, фигами, peperkoek'ами, schol'ями, яйцами, вареными овощами, heetekoek'ами, то есть оладьями, и винегретом, а вокруг под полозьями санок и салазок поскрипывал лед.
Ламме в поисках жены по примеру всего этого веселого люда тоже катался на коньках, но то и дело падал.
Уленшпигель между тем захаживал утолять голод и жажду в дешевенькую таверну на набережной и там не без приятности беседовал со старой baesine.
Как-то в воскресенье около девяти часов он зашел туда пообедать.
— Однако, помолодевшая хозяйка, — сказал он смазливой бабенке, подошедшей услужить ему, — куда девались твои морщины? Зубы у тебя белые, молодые и все до одного целы, а губы красные, как вишни. А эта ласковая и лукавая улыбка предназначается мне?
— Как бы не так! — отвечала она. — Чего подать?
— Тебя, — сказал Уленшпигель.
— Пожалуй, слишком жирно будет для такого одра, как ты, — отрезала бабенка. — Не желаешь ли какого-нибудь другого мяса?
Уленшпигель молчал.
— А куда ты девал красивого парня, статного, полного, который всюду ходил с тобой? — спросила бабенка.
— Ламме? — спросил Уленшпигель.
— Куда ты его девал? — повторила она.
Уленшпигель же ей на это ответил так:
— Он ест в лавчонках крутые яйца, копченых угрей, соленую рыбу, zuurtje, — словом, все, что только можно разгрызть, а ходит он туда в надежде встретить жену. Ах, зачем ты не моя жена, красотка! Хочешь пятьдесят флоринов? Хочешь золотое ожерелье?