Рейтарских коней он продал за сорок восемь флоринов и тридцать флоринов отдал французам.
Продолжая свой путь в одиночестве, он говорил себе: «Я иду мимо развалин, вижу кругом слезы и кровь — и ничего не нахожу. Видно, налгали мне бесы. Где Ламме? Где Неле? Где Семеро?»
А пепел Клааса по-прежнему бился о его грудь. И тут он услышал голос, тихий, как дуновение ветерка:
— Ищи в смерти, среди развалин, в слезах.
И он пошел дальше.
В марте Уленшпигель подошел к Намюру. И здесь он встретился с Ламме — тот, пристрастившись к маасской рыбке, главным образом к форели, нанял лодку и с дозволения общины занялся рыбной ловлей. Рыбникам он уплатил за это пятьдесят флоринов.
Пойманную рыбу он ел и продавал и благодаря этому прибавился в весе и поправил свои дела.
Увидев своего друга-приятеля, который бродил по берегу Мааса и не знал, на чем переправиться в город, Ламме обрадовался, направил лодку к берегу, вскарабкался по крутому склону и, отдуваясь, подошел к Уленшпигелю.
— Вот ты где, сын мой, сын мой во Христе! — заикаясь от радости, заговорил он. — Да, сын, ибо ковчег моей утробы вместит двоих таких, как ты. Куда ты путь держишь? К чему ты стремишься? Надеюсь, ты жив? Не видал ли ты моей жены? Я тебя попотчую маасской рыбкой — это лучшее, что есть в дольнем мире. Здесь умеют делать такие соусы, что не только пальчики, а и все руки, по самые плечи, оближешь. От порохового дыма ты похорошел, у тебя появилась гордая осанка. Так вот где ты, сын мой, друг мой Уленшпигель, веселый бродяга! — Затем он понизил голос до шепота: — Сколько ты испанцев убил? Ты не видел мою жену где-нибудь в повозке с ихними шлюхами? И вином маасским я тебя угощу — дивное средство от запора! Ты не ранен, сын мой? Поживи здесь со мной — сразу посвежеешь, наберешься сил, расправишь крылья, что твой орленок. И угорьков отведаешь. Ни малейшего запаха тины. Поцелуй меня, пузанок! Ах ты, господи, как же я рад!
И Ламме танцевал, плясал, тяжело дышал и вовлекал в пляс Уленшпигеля.
Затем они отправились в Намюр. У городских ворот Уленшпигель предъявил подписанный герцогом пропуск, и Ламме повел его к себе.
Готовя обед, он выслушал повесть о его приключениях и рассказал о своих, которые начались с того, что он оставил войско и пошел за одной девушкой, показавшейся ему похожей на жену. Так он добрался до Намюра. Свой рассказ он то и дело перебивал вопросом:
— Ты ее не видал?
— Видал других, очень даже хорошеньких, — отвечал Улешпигель, — и как раз в этом городе: они тут все наперебой занимаются такими делами.
— Верно, верно, — подтвердил Ламме. — Они и на меня сколько раз покушались, но я был тверд, ибо мое бедное сердце полно воспоминаний о моей единственной.
— Так же, как твое брюхо полно многоразличной снеди, — ввернул Уленшпигель.
— Когда я горюю, я должен есть, — возразил Ламме.
— И кручина не покидает тебя ни на мгновенье? — спросил Уленшпигель.
— Увы, нет! — отвечал Ламме и, достав из котла форель, воскликнул: — Погляди, какая она красивая, какая она жирная! Тело у нее розовое, как у моей жены. Завтра мы с тобой уедем из Намюра. У меня полный мешок флоринов. Мы с тобой купим по ослу — и трюх-трюх во Фландрию.
— Порастрясешь ты мошну, — заметил Уленшпигель.
— Я всем сердцем стремлюсь в Дамме — там она меня, любила. Может, она туда вернется.
— Ну, раз ты так хочешь, выедем завтра утром, — сказал Уленшпигель.
И точно: на другой же день они загарцевали рядышком на ослах.
Дул резкий ветер. Небо, с утра ясное, как молодость, вдруг нахмурилось, точно старость. Пошел дождь с градом.
Как скоро дождь перестал, Уленшпигель отряхнулся и сказал:
— Уж очень много туманов впитывает в себя небо — надо ему когда-нибудь и облегчиться.
Опять полил дождь, и еще крупнее посыпался на путников град.
— Мы и так славно помылись, — зачем же нас еще скребницами тереть? — захныкал Ламме.
Солнце проглянуло, и они весело затрусили дальше.
Опять хлынул дождь, а крупным, сыпавшимся со страшною силою, градом посбивало с деревьев сухие ветки, точно срезанные множеством острых ножей.
— Эх! Под крышу бы сейчас! — застонал Ламме. — Бедная моя жена! Где вы, жаркий огонь, нежные поцелуи и наваристые супы?
И, сказавши это, толстяк заплакал.
Но Уленшпигель пристыдил его.
— Вот мы все жалуемся, — сказал он, — а не мы ли сами виноваты в наших злоключениях? Нас поливает дождем, но этот декабрьский дождь обернется клевером в мае. И коровы замычат от радости. Мы — бесприютные, а кто нам мешает жениться? Я разумею себя и маленькую Неле, такую хорошую, такую пригожую, — она бы мне теперь говядинки с бобами приготовила. Мы страдаем от жажды, хотя на нас льется вода, а почему мы не сидели дома и не учились чему-нибудь одному? Кто в мастера вышел, у того теперь полон погреб бочек с bruinbier'ом.
Но тут пепел Клааса забился о его грудь, небо разъяснилось, солнце засияло, и Уленшпигель обратился к нему:
— Ясное солнышко! Спасибо тебе, что ты нас обогрело! А ты, пепел Клааса, греешь мое сердце и говоришь о том, что блаженны странствующие ради освобождения отчего края.
— Я проголодался, — сказал Ламме.
На постоялом дворе их провели наверх и подали обед. Уленшпигель отворил окно в соседний сад и увидел смазливую девицу, полную, с налитой грудью и золотистыми волосами, в белой полотняной кофточке, в юбке и в черном полотняном переднике, отделанном кружевами.
На веревках белели сорочки и прочее женское белье. Девица, поминутно оглядываясь на Уленшпигеля и улыбаясь ему, то снимала, то вешала сорочки, а затем, не сводя глаз с Уленшпигеля, села на одну из протянутых веревок и начала качаться, как на качелях.