— Лагерь развалится, Оранского схватят, тогда и нам перепадет.
«Ну, они у меня долго не нагуляют», — сказал себе Уленшпигель.
Снаружи их сразу окутал густой туман. На глазах у Уленшпигеля хозяин вынес им фонарь, и они его взяли.
Свет фонаря поминутно застилала черная тень, и Уленшпигель понял, что они идут гуськом.
Он зарядил аркебузу и выстрелил в черную тень. Фонарь запрыгал, из чего Уленшпигель заключил, что один из них упал, а другой пытается осмотреть рану. Он снова зарядил аркебузу. Фонарь, качаясь, начал быстро удаляться в сторону лагеря — Уленшпигель выстрелил еще раз. Фонарь дрогнул, упал и погас. Стало темно.
По дороге к лагерю Уленшпигель встретил профоса и солдат, которых разбудили выстрелы. Он подбежал к ним и сказал:
— Я охотник, пойдите поднимите дичь.
— Ты, веселый фламандец, говоришь, как видно, не только языком, — сказал профос.
— Слова, что срываются с языка, — это ветер, — возразил Уленшпигель, — а вот слова свинцовые впиваются в тело изменникам. Идите за мной.
Они освещали ему дорогу фонарем, и он их привел к тому месту, где лежали оба. Один был уже мертв, а другой хрипел, последним усилием воли сжимая в руке, лежавшей на груди, скомканное письмо.
По одежде они сразу определили, что это дворяне, и, освещая себе дорогу фонарями, понесли трупы прямо к принцу, который из-за этого вынужден был прервать совещание с Фридрихом Голленгаузеном, маркграфом Гессенским и другими важными особами.
С толпою ландскнехтов и рейтаров в зеленых и желтых мундирах они приблизились к палатке Молчаливого и потребовали, чтобы он их принял.
Молчаливый вышел. Профос уже откашлялся и хотел было начать обвинительную речь против Уленшпигеля, но тот опередил его:
— Ваше высочество! Я целился в воронов, а попал в двух знатных изменников, состоявших в вашей свите.
И тут он рассказал обо всем, что видел, слышал и совершил.
Молчаливый не проронил ни звука. Трупы были обысканы в присутствии его самого, Вильгельма Оранского по прозванию Молчаливый, Фридриха Голленгаузена, маркграфа Гессенского, Дитриха ван Схоненберга, графа Альберта Нассауского, графа Гоохстратена, Антуана де Лалена, губернатора Мехельнского, солдат и Ламме Гудзака, дрожавшего всем своим тучным телом. На убитых дворянах были найдены письма за печатями Гранвеллы и Нуаркарма, в которых им было приказано сеять раздоры среди приближенных принца с целью ослабить его, заставить пойти на уступки и сдаться герцогу, а тот-де воздаст принцу по заслугам и отрубит ему голову. «Нужно исподволь, обиняками внушать войску, что Молчаливый, дабы спасти себя, уже вступил в тайные переговоры с герцогом, — говорилось в письмах. — Военачальники, и солдаты в конце концов возмутятся и схватят его». Далее сообщалось, что впредь до окончательного расчета они, могут получить в Антверпене у Фуггеров по пятьсот дукатов на брата; следующую же тысячу они получат-де, как скоро в Зеландию придут из Испании ожидаемые четыреста тысяч…
Итак, заговор был раскрыт, и принц, молча повернувшись к дворянам, сеньорам и простым солдатам, среди которых многие не доверяли ему, с молчаливым укором показал на трупы. И тут раздался многоголосый рев:
— Да здравствует принц Оранский! Принц Оранский не изменил отечеству!
Солдаты, проникшись презрением, хотели бросить трупы собакам, но Молчаливый сказал:
— Не тела убитых надо бросить собакам, а нашу собственную душевную дряблость, которая верит наговорам на чистых сердцем людей!
И в ответ ему сеньоры и солдаты грянули:
— Да здравствует принц! Да здравствует принц Оранский, друг своего отечества!
И голоса их звучали как гром, поражающий неправду.
А принц показал на трупы и распорядился:
— Похороните их по христианскому обряду.
— А что будет с моим верным своей родине скелетом? — спросил Уленшпигель. — Ежели я поступил дурно — пусть мне всыплют, а ежели хорошо, то пусть меня наградят.
— Этот аркебузир получит при мне полсотни палок за то, что он самовольно убил двух дворян, то есть совершил тягчайшее воинское преступление, — объявил Молчаливый. — А потом он получит тридцать флоринов за выказанную им зоркость и тонкость слуха.
— Ваше высочество! — обратился к принцу Уленшпигель. — Прикажите выдать мне сначала тридцать флоринов — так мне легче будет терпеть палки.
— Да, да, — плачущим голосом подхватил Ламме, — дайте ему сначала тридцать флоринов — так ему легче будет терпеть!
— А кроме того, — продолжал Уленшпигель, — совесть у меня чиста, ее незачем мыть дубиной и оттирать лозой.
— Да, да, — плачущим голосом опять подхватил Ламме. — Уленшпигеля не надо ни мыть, ни тереть. Совесть у него чиста. Не мойте его, господа, не мойте!
Как скоро Уленшпигель получил тридцать флоринов, профос велел stockmeester'у, то есть своему помощнику по палочной части, взяться за него.
— Посмотрите, господа, какое у него скорбное выражение лица! — сказал Ламме. — Мой друг Уленшпигель не любит дерева.
— Нет, люблю, — возразил Уленшпигель, — я люблю тянущийся к солнцу могучий густолиственный ясень, но я ненавижу смертельной ненавистью уродливые палки без листьев, без веток, без сучков, еще липкие от сока, — мне неприятен их злобный вид и грубое прикосновение.
— Ты готов? — осведомился профос.
— Готов? К чему готов? — переспросил Уленшпигель. — К битью? Нет, совсем даже не готов и не собираюсь быть готовым, господин stockmeester. У вас рыжая борода и свирепое выражение лица, но сердце у вас, я уверен, доброе, вам не доставляет удовольствия спускать шкуру с таких вот, как я, горемык. Доводись хоть до меня, я не то чтобы кого лупцевать, а и смотреть-то на это не могу, потому спина христианина — это храм священный, который, как и грудь, заключает в себе легкие, а через легкие мы вдыхаем дар божий — воздух. Ведь если вы тяжким ударом отобьете мне легкие, вас же самого потом совесть замучает!