Помпилий дрожал всем телом, пузо его ходило ходуном от страха. Зато Уленшпигель был невозмутим и не без приятности ощупывал в кармане ключи от погреба.
Настоятель обратился к ним с вопросом:
— Кто это пьет мое вино и ест мою птицу? Не ты ли, сын мой?
— Нет, не я, — отвечал Уленшпигель.
— Может статься, звонарь причастен к этому преступлению? — указывая на Помпилия, вопросил настоятель. — Он бледен как мертвец, — должно полагать, краденое вино действует на него, как яд.
— Ах, ваше высокопреподобие, зачем вы возводите на звонаря напраслину? — воскликнул Уленшпигель. — Он и впрямь бледен с лица, но не потому, чтобы он потягивал вино, — как раз наоборот: именно потому, что он к нему не прикладывается. И до того он по сему обстоятельству ослабел, что, если не принять никаких мер, душа его, того и гляди, утечет через штаны.
— Есть же еще бедняки на свете! — воскликнул настоятель и как следует тяпнул винца. — Однако скажи мне, сын мой, — ведь у тебя глаза, как у рыси, — ты не видел вора?
— Я его выслежу, ваше высокопреподобие.
— Ну, да возрадуется душа ваша о господе, чада мои! — сказал настоятель. — Соблюдайте умеренность, ибо в сей юдоли слез все бедствия проистекают из невоздержности. Идите с миром.
И он благословил их.
А засим, обсосал еще одну мозговую кость и опять хлопнул винца.
Уленшпигель и Помпилий вышли.
— Этот поганый скупердяй не дал тебе даже пригубить, — сказал Уленшпигель. — Поистине благословен тот хлеб, который мы у него утащим. Но что с тобой? Чего ты так дрожишь?
— У меня все штаны мокрые, — отвечал Помпилий.
— Вода сохнет быстро, сын мой, — сказал Уленшпигель. — А ну, гляди веселей! Вечерком у нас с тобой зазвенят стаканчики на Ketelstraat. А трех ночных сторожей мы напоим допьяна: пусть себе храпят да охраняют город.
Так оно и вышло.
Между тем подходил день св.Мартина. Церковь была убрана к празднику. Уленшпигель и Помпилий забрались туда ночью, заперлись, зажгли все свечи и давай играть на виоле и на волынке! А свечи горели вовсю. Но это были только еще цветочки. Приведя замысел свой в исполнение, Уленшпигель с Помпилием пошли к настоятелю, а тот, несмотря на ранний час, был уже на ногах, жевал дрозда, запивал его рейнвейном и вдруг, увидев свет в окнах церкви, вытаращил глаза от изумления.
— Ваше высокопреподобие! — обратился к нему Уленшпигель. — Угодно вам удостовериться, кто поедает у вас мясо и пьет ваше вино?
— А что означает это яркое освещение? — указывая на церковные витражи, спросил настоятель. — Господи владыко! Ужели ты дозволил святому Мартину бесплатно жечь по ночам свечи бедных иноков?
— Это еще что, отец настоятель! — сказал Уленшпигель. — Пожалуйте с нами!
Настоятель взял посох и последовал за ними. Все трое вошли в храм.
Что же там увидел настоятель! Все святые, выйдя из своих ниш, собрались в кружок посреди храма, видимо под предводительством св.Мартина, который был на целую голову выше всех и в руке, протянутой для благословения, держал жареную индейку. У других во рту или же в руках были куски курицы, гуся, колбаса, ветчина, рыба сырая, рыба жареная и, между прочим, щука в добрых четырнадцать фунтов весу. А в ногах у каждого стояло по бутылке вина.
При виде этого зрелища настоятель побагровел от злости и так надулся, что Помпилий и Уленшпигель опасались, как бы он не лопнул. Однако настоятель, не обращая на них внимания, с грозным видом направился прямо к св.Мартину, коего, должно думать, почитал за главного виновника, вырвал у него индейку и изо всей мочи хватил его по руке, по носу, по митре и посоху.
Не пожалел он колотушек и для других, по каковой причине многие Святые лишились рук, ног, митр, посохов, кос, секир, решеток, пил и прочих знаков своего достоинства и мученической своей кончины. Затем настоятель с великой яростью и великой поспешностью, тряся животом, самолично потушил все свечи.
Ветчину, птицу и колбасу, сколько могли захватить его руки, он взял с собой и, переобремененный своею ношей, дотащил ее до опочивальни, и был он так расстроен и до того раздосадован, что почел за нужное опрокинуть раз за разом три большущие бутылки вина.
Когда же настоятель уснул, Уленшпигель отнес все, что тот спас, а также все, что оставалось в церкви, на Ketelstraat, предварительно запихнув себе в рот наиболее лакомые кусочки. Объедки же они с Помпилием сложили у ног святых.
На другой день, в то время как Помпилий звонил к утрене, Уленшпигель вошел к настоятелю в опочивальню и предложил ему еще раз сходить в церковь.
Там он показал ему на объедки и сказал:
— Не послушались они вас, отец настоятель, — опять наелись.
— Да, — молвил настоятель, — они даже ко мне в опочивальню пробрались, яко тати, и утащили все, что я спас. Ну погодите вы у меня, господа святые, я на вас пожалуюсь его святейшеству!
— Так-то оно так, — сказал Уленшпигель, — но послезавтра крестный ход, скоро в церковь придут мастеровые, увидят, что вы тут всех несчастных святых изувечили, так как бы вас потом в иконоборчестве не обвинили.
— Святой Мартин! — возопил настоятель. — Избавь меня от костра! Я не ведал, что творил.
Тут он обратился к Уленшпигелю, меж тем как малодушный звонарь все еще раскачивался на веревках:
— К воскресенью починить святого Мартина не успеют. Как же мне быть? Что скажет народ?
— Придется пойти на невинную хитрость, ваше высокопреподобие, — сказал Уленшпигель. — Мы приклеим Помпилию бороду, а у Помпилия и без того вид весьма мрачный, и это невольно внушает к нему почтение. Наденем на него и митру, и стихарь, и ризу, и широкую мантию из золотой парчи, велим ему стоять смирно на своем подножье, и народ примет его за деревянного святого Мартина.