Но на тридцать первый день ландграф просунул нос в дверную щель — входить в залу Уленшпигель ему воспретил.
— Ну, Тиль, как твоя картина? — осведомился он.
— До конца еще далеко, — отвечал Уленшпигель.
— Можно посмотреть?
— Нет еще.
На тридцать шестой день ландграф опять просунул нос в щель.
— Как дела, Тиль? — спросил он.
— К концу дело идет, господин ландграф, — отвечал Уленшпигель.
На шестидесятый день ландграф разгневался и вошел в залу.
— Сейчас же покажи мне картину, — приказал он.
— Быть по-вашему, грозный государь, — сказал Уленшпигель, — но только дозвольте не поднимать завесу до тех пор, пока не соберутся господа военачальники и придворные дамы.
— Хорошо, — сказал господин ландграф.
По его приказу все явились в залу.
Уленшпигель стал перед опущенной завесой.
— Господин ландграф, — начал он, — и вы, госпожа ландграфиня, и вы, господин герцог Люнебургский, и вы, прекрасные дамы и отважные военачальники! За этою завесой я постарался изобразить ваши прелестные и ваши мужественные лица. Каждый из вас узнает себя без труда. Вам хочется поскорей взглянуть, — ваше любопытство мне понятно, — однако ж будьте добры, наберитесь терпения: я намерен сказать вам два слова, а впрочем, может, и больше. Прекрасные дамы и отважные военачальники! В жилах у вас течет благородная кровь, а потому вы увидите мою картину и полюбуетесь ею. Но если в вашу среду затесался мужик, он увидит голую стену, и ничего больше. А теперь соблаговолите раскрыть ваши благородные очи.
С этими словами Уленшпигель отдернул завесу.
— Только знатным господам дано увидеть картину, картину дано увидеть только знатным дамам. Скоро все будут говорить: «Он слеп к живописи, как мужик. Он разбирается в живописи, как настоящий дворянин!»
Все таращили глаза, притворяясь, что смотрят на картину, показывали друг другу, кивали, узнавали, а взаправду видели одну голую стену и в глубине души были этим обстоятельством весьма смущены.
Внезапно шут, зазвенев бубенчиками, подпрыгнул на три фута от полу.
— Пусть меня ославят мужичонкой, мужиком, мужланом, мужичищей, а я в трубы затрублю и в фанфары загремлю, что вижу перед собой голую стену, белую стену, голую стену! Клянусь богом и всеми святыми! — воскликнул он.
— Когда в разговор встревают дураки, умным людям пора уходить, — изрек Уленшпигель.
Он уже выехал за ворота замка, как вдруг его остановил сам ландграф.
— Дурак ты, дурак! — сказал он. — Ходишь ты по белу свету, славишь все доброе и прекрасное, а над глупостью хохочешь до упаду. Как же ты перед такими высокопоставленными дамами и еще более высокопоставленными и важными господами посмел шутить мужицкие шутки над дворянской геральдической спесью? Ой, смотри, вздернут тебя когда-нибудь за твои вольные речи!
— Ежели веревка будет золотая, она при виде меня порвется от страха, — возразил Уленшпигель.
— На, держи, вот тебе кончик этой веревки, — сказал ландграф и дал ему пятнадцать флоринов.
— Очень вам благодарен, ваша светлость, — сказал Уленшпигель, — теперь каждый придорожный трактир получит от меня по золотой ниточке, и все мерзавцы-трактирщики превратятся в крезов.
Тут он заломил набекрень свою шляпу с развевающимся пером и припустил осла во весь дух.
Листья на деревьях желтели, выл осенний ветер. Катлина в иные дни часа на три приходила в разум. И тогда Клаас говорил, что это по великому милосердию своему на нее снизошел дух святой. В такие минуты она волшебной силой слов и движений наделяла Неле даром ясновидения, и мысленному взору Неле открывалось все, что происходило на сто миль в окружности — на площадях, на улицах и в домах.
И вот однажды Катлина, находясь в совершенном уме, сидела с Клаасом, Сооткин и Неле, ела oliekoek'и и запивала dobbelkuyt'ом.
Клаас сказал:
— Сегодня его святейшее величество император Карл Пятый отрекается от престола. Неле, деточка, ты не можешь сказать, что сейчас творится в Брюсселе?
— Скажу, если Катлина захочет, — отвечала Неле.
Катлина велела девушке сесть на скамью и, творя заклинания и ворожа, погрузила Неле в сон.
— Войди в маленький домик в парке — здесь любит бывать император Карл Пятый, — сказала она.
— Я в маленькой комнатке, — тихим и как бы сдавленным голосом заговорила Неле, — стены ее выкрашены зеленой масляной краской. Здесь находится человек лет пятидесяти четырех, лысый, седой, с русой бородкой, с выдающейся нижней челюстью, с недобрым взглядом серых глаз, полных лукавства, жестокости и напускного добродушия. Этого человека именуют «его святейшим величеством». Он простужен и сильно кашляет. Перед ним стоит молодой человек, большеголовый, уродливый, как обезьяна. Я видела его в Антверпене — это король Филипп. Его святейшее величество распекает сына за то, что тот ночевал не дома. Наверно, добавляет его величество, спал в каком-нибудь вертепе с непотребной девкой. Его величество говорит сыну, что от него разит кабаком, что он выбирает себе развлечения, роняющие королевское достоинство, что к его услугам влюбленные знатные дамы с лилейными ручками, отличающиеся изяществом форм, освежающие свое атласное тело в ароматных ваннах, — неужели они хуже какой-нибудь грязной свиньи, еще не успевшей отмыть следы объятий пьяного солдафона? Его величество внушает сыну, что перед ним не устоит ни одна девица, ни одна замужняя женщина, ни одна вдова, ни одна из тех благородных и прекрасных дам, что освещают ложе страсти надушенными светильниками, а не вонючими сальными свечками.