Другой монах все потряхивал да потряхивал блюдо. И туда градом сыпались флорины, крузаты, дукатоны, патары, соли и денье.
Клаас, на радостях, что разбогател, уплатил флорин и получил отпущение грехов на десять тысяч лет. Монахи выдали ему в виде удостоверения кусок пергамента.
Вскоре во всем Дамме осталось лишь несколько скаредов, так и не купивших индульгенций, и тогда монахи перебрались в Хейст.
Все в том же странническом одеянии, но уже очищенный от скверны греховной, Уленшпигель, оставив Рим, шел все прямо, прямо и наконец очутился в Бамберге, который славился на весь мир своими овощами.
Веселая хозяйка трактира, куда он первым делом заглянул, спросила его:
— Молодой человек! Не хочешь ли поесть за свои деньги?
— Хочу, — отвечал Уленшпигель. — А сколько это у вас стоит?
Хозяйка же на это ответила так:
— За господским столом — шесть флоринов, за мещанским — четыре, а за семейным — два.
— Чем дороже, тем лучше, — объявил Уленшпигель.
С этими словами он сел за господский стол. Наевшись досыта и запив рейнвейном, он обратился к хозяйке с такою речью:
— Сударушка! Ну, вот я и поел за свои деньги. Дай-ка мне шесть флоринов.
А хозяйка ему:
— Да ты что, смеешься? А ну, плати денежки!
— Миленькая baesine! — молвил Уленшпигель. — По твоему виду никак нельзя сказать, что ты — неисправная должница. Напротив, на лице твоем написана такая добросовестность, такая честность и такая любовь к ближнему, что ты не то что шесть флоринов, которые ты мне должна, а и все восемнадцать уплатишь. О, эти прекрасные глаза! Из них на меня льются солнечные лучи, и моя страсть к тебе, согретая этими лучами, растет, как бурьян на пустыре.
— Нужна мне больно твоя страсть и твой бурьян! — огрызнулась хозяйка. — Плати и убирайся вон.
— Уйти — это значит никогда больше тебя не увидеть! — воскликнул Уленшпигель. — Нет, лучше умереть! Baesine, прелестная baesine, я не привык обедать за шесть флоринов — ведь я бедный побродяжка, скитаюсь по горам и долам. Сейчас я налопался до того, что у меня, как у пса в жаркий день, язык скоро вывалится наружу. Будь настолько любезна, дай мне шесть флоринов — право же, я их заработал тяжким трудом моих челюстей. Дай мне шесть флоринов, а уж я тебя буду так ласкать, целовать, миловать, как двадцать семь любовников вместе взятые тебя бы не удовольствовали.
— Это ты так говоришь из-за денег, — сказала она.
— А ты хочешь, чтобы я тебя даром съел? — спросил он.
— Нет, не хочу, — отвечала она, высвобождаясь.
— Ах! — воскликнул он, продолжая преследовать ее. — Кожа у тебя точно сливки, волосы — точно золотистый фазан на вертеле, губы — точно вишни! Есть ли кто на свете вкуснее тебя?
— И ты еще, нахал этакий, денег с меня требуешь! — воскликнула она, смеясь. — Скажи спасибо, что я накормила тебя даром, ничего с тебя не взяла.
— Если б ты знала, сколько бы у меня еще туда вошло! — молвил Уленшпигель.
— Проваливай! — объявила хозяйка. — А то сейчас мой муж придет.
— Я не буду алчным заимодавцем, — снова заговорил Уленшпигель, — дай мне всего-навсего один флорин: пить захочется, а выпить не на что.
— На, паршивец! — сказала хозяйка и протянула ему монету.
— Можно, я к тебе еще зайду? — спросил Уленшпигель.
— Уходи добром! — прикрикнула на него хозяйка.
— Добром — это значит уйти к тебе же, милашка, — рассудил Уленшпигель. — Вот если б я никогда больше не увидел твоих прекрасных глаз, это было бы для меня большое зло. Дозволь мне остаться — я бы тебя съедал каждый день всего на один флорин.
— Вот я сейчас палку возьму! — пригрозила хозяйка.
— Возьми лучше мою, — предложил Уленшпигель.
Хозяйка прыснула, но уйти ему все же пришлось.
К этому времени в Льеже стало неспокойно из-за еретиков, и Ламме Гудзак возвратился в Дамме. Жена его была этому рада — ей надоели зубоскалы-льежцы, вечно поднимавшие на смех ее простодушного супруга.
Ламме часто виделся с Клаасом, а Клаас, разбогатев, стал завсегдатаем таверны Blauwe Torre — там у него и у его собутыльников был облюбован столик. За соседним столиком обычно сидел и из скупости выпивал не больше полпинты прижимистый старшина рыботорговцев Иост Грейпстювер, жмот и скупердяй, питавшийся одной селедкой и думавший более о деньгах, нежели о спасении души. А у Клааса лежал в кошельке кусок пергамента, гласивший, что ему отпущены грехи на десять тысяч лет вперед.
Однажды вечером Клаас, сидя за столиком в Blauwe Torre вместе с Ламме Гудзаком, Яном ван Роозебеке и Матейсом ван Асхе по соседству с Постом Грейпстювером, изрядно выпил, и Ян Роозебеке по сему поводу заметил:
— Так много пить — это грех!
Клаас же ему на это сказал:
— За лишнюю пинту полагается гореть в аду всего полдня, а у меня в кошельке отпущение на десять тысяч лет. Кто купит у меня сто дней, тот потом хоть залейся пивом.
— А за сколько продашь? — крикнули все.
— За пинту, — отвечал Клаас, — а за muske conyn (то есть за порцию кролика) продам полтораста деньков.
Кое-кто из кутил поднес Клаасу по кружке пива, иные угостили ветчинкой, а он каждому отрезал по узенькой полоске пергамента. Однако на деньги, вырученные от продажи индульгенций, Клаас пил и ел не один — ему усердно помогал Ламме Гудзак и раздулся прямо на глазах, а Клаас между тем ходил по таверне и набивался со своим товаром.
Наконец Грейпстювер повернул к нему злющую свою морду.
— А десять дней продашь? — спросил он.
— Нет, — отвечал Клаас, — такой малюсенький кусочек не отрежешь.
Все покатились со смеху, а Грейпстюверу пришлось проглотить пилюлю.