И тут она прислонилась к стене дома и застонала.
Крестьяне, заслышав колокольный звон, шли с поля домой обедать и, проходя мимо Катлины, говорили:
— Вон дурочка. — И крестились.
А Неле и Уленшпигель плакали. А Уленшпигелю надо было продолжать страннический свой путь.
Некоторое время спустя странник наш поступил на службу к некоему Иосту по прозвищу Kwaebakker, то есть «сердитый булочник» — такая у него была злющая рожа. Kwaebakker выдал ему на неделю три черствых хлебца, а для спанья отвел место на чердаке, где и лило и дуло на совесть.
В отместку за дурное обхождение Уленшпигель шутил с ним всевозможные шутки и, между прочим, сыграл такую… Кто задумал печь хлеб спозаранку, тот просеивает муку ночью. И вот однажды, лунной ночью, Уленшпигель попросил свечу, чтобы было виднее, но хозяин ему на это сказал:
— Просеивай там, где луна светит.
Уленшпигель стал послушно сыпать муку на землю — там, куда падал лунный свет.
Утром Kwaebakker пришел посмотреть работу Уленшпигеля и, увидев, что тот все еще просеивает, спросил:
— Ты зачем муку наземь сыплешь? Или она теперь нипочем?
— Я исполнил ваше приказание — просеивал муку там, где луна светит, — отвечал Уленшпигель.
— Осел ты этакий! — вскричал булочник. — Через сито надо было просеивать!
— Я думал, что луна — это новоизобретенное сито, — сказал Уленшпигель. — Впрочем, беда невелика, я сейчас соберу муку.
— Да ведь уж поздно месить тесто и печь хлеб, — возразил Kwaebakker.
— Baes, у твоего соседа, у мельника, есть готовое тесто. Давай я сбегаю? — предложил Уленшпигель.
— Иди на виселицу, — огрызнулся Kwaebakker, — может, там что-нибудь найдешь.
— Сейчас, baes, — молвил Уленшпигель.
С этими словами он побежал на Поле виселиц, нашел там высохшую руку преступника и принес ее Kwaebakker'у.
— Это рука заколдованная, — объявил он, — кто ее с собой носит, тот для всех становится невидимкой. Хочешь спрятать свой дурной нрав?
— Я пожалуюсь на тебя в общину, — сказал Kwaebakker, — там ты увидишь, что значит не слушаться хозяина.
Стоя вместе с Уленшпигелем перед бургомистром и собираясь развернуть бесконечный свиток злодеяний своего работника, Kwaebakker вдруг заметил, что тот изо всех сил пялит на него глаза. Это его так взбесило, что он прервал свою жалобу и крикнул:
— Что еще?
— Ты же сам сказал, что докажешь мою вину и я ее увижу, — отвечал Уленшпигель. — Вот я и хочу ее увидеть, потому в смотрю.
— Прочь с глаз моих! — взревел булочник.
— Будь я на твоих глазах, то, когда бы ты их зажмурил, я мог бы вылезти только через твои ноздри, — возразил Уленшпигель.
Бургомистр, видя, что оба порют чушь несусветную, не стал их слушать.
Уленшпигель и Kwaebakker вышли вместе. Kwaebakker замахнулся на него палкой, но Уленшпигель увернулся.
— Baes, — сказал он, — коль скоро ты замыслил побоями высеять из меня муку, то возьми себе отруби — свою злость, а мне отдай муку — мою веселость. — И, показав ему задний свой лик, прибавил: — А вот это устье печки — пеки на здоровье.
Уленшпигелю так надоело странствовать; что он с удовольствием заделался бы не вором с большой дороги, а вором большой дороги, да уж больно тяжелым была она вымощена булыжником.
Он пошел на авось в Ауденаарде, где стоял тогда гарнизон фламандских рейтаров, охранявший город от французских отрядов, которые, как саранча, опустошали край.
Фламандскими рейтарами командовал фрисландец Корнюин. Рейтары тоже рыскали по всей округе и грабили народ, а народ, как всегда, был между двух огней.
Рейтарам все шло на потребу: куры, цыплята, утки, голуби, телята, свиньи. Однажды, когда они возвращались с добычей, Корнюин и его лейтенанты обнаружили под деревом Уленшпигеля, спавшего и видевшего жаркое.
— Чем ты промышляешь? — осведомился Корнюин.
— Умираю с голоду, — отвечал Уленшпигель.
— Что ты умеешь делать?
— Паломничать за свои прегрешения, смотреть, как трудятся другие, плясать на канате, рисовать хорошенькие личики, вырезывать черенки для ножей, тренькать на rommelpot'е и играть на трубе.
О трубе Уленшпигель так смело заговорил потому, что после смерти престарелого сторожа Ауденаардского замка должность эта все еще оставалась свободной.
— Быть тебе городским трубачом, — порешил Корнюин.
Уленшпигель пошел за ним и был помещен в самой высокой из городских башен, в клетушке, доступной всем ветрам, кроме полдника, который задевал ее одним крылом.
Уленшпигелю было ведено трубить в трубу, чуть только он завидит неприятеля, но так как для этого голова должна быть ясная, а глаза постоянно открыты, Уленшпигеля держали впроголодь.
Военачальник и его рубаки жили в башне, и там у них шел непрерывный пир за счет окрестных деревень. Одних каплунов рейтары зарезали и сожрали невесть сколько, не найдя на них никакой другой вины, кроме той, что они были жирные. Об Уленшпигеле всегда забывали, и он, с тоской принюхиваясь к запаху кушаний, пробавлялся пустой похлебкой. Как-то раз налетели французы и увели много скота. Уленшпигель не трубил.
Корнюин поднялся к нему в каморку.
— Ты что же не трубил? — спросил он.
— У меня не хватило духу отблагодарить вас за харчи, — отвечал он.
На другой день военачальник задал самому себе и своим рубакам роскошный пир, а про Уленшпигеля опять позабыли. Как скоро они принялись уплетать, Уленшпигель затрубил в трубу.
Решив, что нагрянули французы, Корнюин и его рубаки побросали еду и вино и, вскочив на коней, поскакали за город, но обнаружили в поле только быка, лежавшего на солнце и пережевывавшего жвачку, и за неимением французов угнали его.