Ламме и Уленшпигель издалека завидели высокую четырехугольную громоздкую колокольню Собора богоматери.
— Там, сын мой, все твои горести и радости, — сказал Ламме.
Но Уленшпигель ничего ему не ответил.
— Скоро я увижу мой старый дом, а может, и жену, — продолжал Ламме.
Но Уленшпигель ничего ему не ответил.
— Сам ты, как видно, деревянный, а сердце у тебя каменное, — заметил Ламме. — Ничто на тебя не действует: ни то, что ты скоро увидишь места, где протекло твое детство, ни дорогие тени двух страдальцев — несчастного Клааса и несчастной Сооткин. Как же так? Ты и не грустишь и не радуешься? Кто же иссушил твое сердце? Ты погляди на меня: я в тревоге, в волнении, живот у меня трясется. Погляди на меня…
Тут Ламме вскинул глаза на Уленшпигеля и увидел, что тот побледнел, что голова у него свесилась на грудь, что губы у него дрожат и что он беззвучно рыдает.
И тогда Ламме примолк.
Так, не обменявшись ни единым словом, добрались они до Дамме и пошли по Цапельной улице, но там они никого не встретили — все попрятались от жары. У дверей домов, высунув язык, лежали на боку и позевывали собаки. Ламме и Уленшпигель прошли мимо ратуши, напротив которой был сожжен Клаас, и тут губы у Уленшпигеля задрожали еще сильнее, а слезы мгновенно высохли. Подойдя к дому Клааса, где жил теперь другой угольщик, Уленшпигель решил войти.
— Ты меня — узнаешь? — обратился он к угольщику. — Можно мне здесь отдохнуть?
— Я тебя узнал, — молвил угольщик. — Ты сын мученика. Весь дом в твоем распоряжении.
Уленшпигель прошел в кухню, потом в комнату Клааса и Сооткин и дал волю слезам.
Когда же он вышел оттуда, угольщик ему сказал:
— Вот хлеб, сир и пиво. Коли хочешь есть — ешь; коли хочешь пить — пей.
Уленшпигель знаком дал понять, что не хочет ни того, ни другого.
Затем приятели снова двинулись в путь; Ламме — восседая на осле, а Уленшпигель — ведя своего за недоуздок.
Приблизившись к лачужке Катлины, они привязали ослов в вошли. Попали они как раз к обеду. На столе стояло блюдо с вареными бобами в стручках и с бобами белыми. Катлина ела. Неле стояла около нее и собиралась налить ей подливы с уксусом, которую она только что сняла с огня.
Когда Уленшпигель вошел, Неле до того растерялась, что вылила всю подливу в Катлинину миску, а Катлина затрясла головой и то принималась подбирать ложкой бобы вокруг соусника, то била себя ею по лбу.
— Уберите огонь! Голова горит! — бессмысленно повторяла она.
Запах уксуса возбудил у Ламме аппетит.
Уленшпигель смотрел на Неле, и улыбка любви озарила великую его печаль.
А Ноле, не долго думая, обвила ему шею руками. Она тоже как будто сошла с ума — плакала, смеялась и, залившись румянцем несказанного счастья, все лепетала:
— Тиль! Тиль!
Уленшпигель, в восторге, не сводил с нее глаз. Потом она разжала руки, отступила на шаг, вперила в Уленшпигеля радостный взор и вновь обвила ему шею руками. И так несколько раз подряд. Уленшпигель, ликуя, сжимал ее в объятиях до тех пор, пока она, обессилевшая и окончательно потеряв голову, не опустилась на скамью.
— Тиль! Тиль! Любимый мой! Наконец ты вернулся! — не стыдясь, повторяла Неле.
Ламме стоял у порога. Как скоро Неле немного успокоилась, она показала на него и спросила:
— Где я могла видеть этого толстяка?
— Это мой друг, — отвечал Уленшпигель. — Он разъезжает вместе со мной и ищет свою жену.
— Теперь я вспомнила, — обращаясь к Ламме, сказала Неле. — Ты жил на Цапельной улице. Я видела твою жену в Брюгге — ее там знают за женщину благочестивую и богобоязненную. Когда же я ее спросила, как у нее достало духу бросить мужа, она мне ответила так: «На то была воля божья и такая была наложена на меня епитимья, так что жить я с ним больше не стану».
При этом известии Ламме огорчился, но тут же обратил взор на бобы с уксусом. А в поднебесье пели жаворонки, и разомлевшая природа безвольно отдавалась ласкам солнечных лучей. А Катлина ложкой подбирала со стола бобы и стручки вместе с подливкой.
Через дюны из Хейста в Кнокке шла среди бела дня пятнадцатилетняя девочка. Никто за нее не беспокоился, так как все знали, что оборотни и грешные души нападают по ночам. Девочка несла в сумочке сорок восемь солей серебром, что равнялось четырем золотым флоринам, которые ее мать Тория Питерсен, проживавшая в Хейсте, взяла взаймы, когда ей надо было что-то купить, у ее дяди Яна Ранена, проживавшего в Кнокке. Девочка по имени Беткин надела свое самое красивое платье и, очень довольная, пустилась в дорогу.
К вечеру девочка домой не вернулась — у матери заскребло было на сердце, но, решив, что дочка, верно, осталась ночевать у дяди, она успокоилась.
На другой день рыбаки, выходившие в море на лов рыбы, причалили к берегу и, вытащив лодку на песок, побросали рыбу в повозки, с тем чтобы продать ее оптом, прямо целыми повозками, на рынке в Хейсте. Поднимаясь в гору по усеянной ракушками дороге, они обнаружили на дюне мертвую девочку, совершенно раздетую, — воры не оставили на ней даже сорочки, — и пятна крови вокруг. Рыбаки приблизились и увидели на ее прокушенной шее следы длинных и острых зубов. Девочка — лежала навзничь, глаза у нее были открыты и смотрели в небо, изо рта, тоже открытого, словно исходил предсмертный вопль.
Прикрыв тело девочки opperstkleed'ом, рыбаки отнесли его в Хейст, в ратушу. Там скоро собрались старшины и лекарь, и лекарь объявил, что у обыкновенного волка таких зубов не бывает, что это зубы исполненного адской злобы weerwolf'а, оборотня, и что надо молить бога, чтобы он избавил от него землю Фландрскую.