— Хорошо, — сказал Уленшпигель и, поднявшись, дал ему пинка.
Baes ответил тем же.
— Лихо бьешь, пузан, — сказал Уленшпигель.
— Как град, — отвечал baes и, выхватив у Ламме кошелек и отдав его Уленшпигелю, сказал: — Ну, мошенник, я тебе вернул твое достояние — теперь угощай меня.
— Так и быть, угощу, мерзавец ты этакий, — согласился Уленшпигель.
— Ну и нахал! — заметила старуха Стевен.
— Я, моя ненаглядная, такой же нахал, как ты — красавица, — отрезал Уленшпигель.
А старухе Стевен перевалило уже за шестьдесят, лицо у нее все сморщилось, как сушеный кизиль, и пожелтело от злости. Нос у нее напоминал совиный клюв. В глазах застыло алчное выражение. В иссохшем ее рту торчало два клыка. На левой щеке багровело огромное родимое пятно.
Девицы захохотали и начали над ней потешаться:
— Красавица, красавица, налей ему! — Он тебя поцелует! — Сколько лет прошло с твоей первой свадьбы? — Берегись, Уленшпигель, она тебя съест! — Посмотри ей в глаза — они горят не злобой, а любовью. Как бы она тебя не закусала до смерти! — Не бойся! Все влюбленные женщины кусаются. — Ей нужен не ты, а твои денежки. — Какая она у нас нынче веселая!
И точно: старуха Стевен смеялась и подмигивала Жиллине — потаскушке в парче.
Baes выпил, расплатился и ушел. Семеро мясников понимающе переглядывались со старухой Стевен и сыщиками.
Один из них жестом дал понять, что считает Уленшпигеля дурачком и сейчас его оплетет за милую душу. Показав старухе Стевен язык, отчего та расхохоталась, обнажив свои клыки, он шепнул Уленшпигелю:
— 'Т is van te beven de klinkaert. (Пора звенеть бокалами.) — И, указывая на сыщиков, громко сказал: — Любезный реформат! Мы все на твоей стороне. Выставь нам вина и закуски!
А старуха Стевен хохотала до упаду и, как скоро Уленшпигель поворачивался к ней спиной, показывала ему язык. А Жиллина, тварь, разряженная в парчу, тоже показывала язык.
А девицы шушукались:
— Посмотрите на эту наушницу: пленяя своей красотой, она послала на мучительную пытку и на еще более мучительную казнь двадцать семь реформатов. Жиллина заранее облизывается при мысли о том, сколько ей дадут за донос, а дают ей сто флоринов из наследства ее жертв. Но радость ее меркнет, когда она думает, что надо будет поделиться со старухой Стевен.
И сыщики, мясники, девицы — все, издеваясь над Уленшпигелем, показывали ему язык. А Ламме побагровел от злости, как петушиный гребень, пот с него катился градом, но он молчал.
— Выставь нам вина и закуски, — сказали мясники и сыщики.
— Ну-с, моя ненаглядная, — снова позвякивая монетами, обратился Уленшпигель к старухе Стевен, — раз такое дело, давай нам вина и закуски, а вино мы будем пить в звонких бокалах.
Тут девицы снова прыснули, а старуха Стевен опять показала клыки.
Со всем тем она сходила в кухню и на погреб и принесла ветчины, колбасы вареной, яичницы с колбасой и звонкие бокальчики, названные так потому, что они стояли на ножках и при малейшем толчке звенели, как колокольчики.
И тогда Уленшпигель сказал:
— Кто хочет есть — ешьте, кто хочет пить — пейте!
Сыщики, девицы, мясники, Жиллина и старуха Стевен от радости затопали ногами и забили в ладоши. Потом все расселись: Уленшпигель, Ламме и семь мясников — вокруг большого почетного стола, а сыщики с девицами — вокруг двух небольших столиков. И принялись пить и есть, громко чавкая, а тем двум сыщикам, что оставались снаружи, их товарищи предложили тоже принять участие в пирушке. И из котомок у этих двух сыщиков торчали веревки и цепи.
А старуха Стевен высунула язык и, хихикнув, сказала:
— Отсюда никто не уйдет не расплатившись!
И тут она заперла все двери, а ключи положила в карман. Жиллина подняла бокал и сказала:
— Птичка — в клетке. Выпьем по этому случаю!
А две девушки, Гена и Марго, спросили ее:
— Ты опять кого-то предашь на смерть, злая женщина?
— Не знаю, — отвечала Жиллина. — Выпьем!
Но три девушки не захотели пить с нею.
Тогда Жиллина взяла виолу и запела:
Под звон моей виолы
Я день и ночь пою;
Мой норов развеселый:
Любовь я продаю.
А старта захотела
Свой пыл в меня вдохнуть —
В божественное тело,
В трепещущую грудь.
Полна мошна тугая?
Пусть ливень золотых
Прольется вмиг, сверкая,
У белых ног моих.
Мне мать — нагая Ева,
Отец мне — сатана.
Твои мечтанья дева
В явь обратить вольна.
Я буду робкой, властной,
Холодною, шальной,
Стыдливой, сладострастной —
Что хочешь, дорогой!
Все продается ныне:
Терзанья, благодать,
Душа и взор мой синий…
Могу и смерть продать!
Под звон моей виолы
Я день и ночь пою,
Мой норов развеселый:
Любовь я продаю.
И пока Жиллина пела, она была так хороша, так мила, так обворожительна, что все мужчины — сыщики, мясники, Ламме и Уленшпигель — были растроганы и, околдованные ее чарами, молча улыбались.
Но вдруг Жиллина расхохоталась и, взглянув на Уленшпигеля, сказала:
— Вот как заманивают птичек в клетку!
И чары ее мгновенно рассеялись.
Уленшпигель, Ламме и мясники переглянулись.
— Ну как, заплатите вы мне? — обратилась к Уленшпигелю старуха Стевен. — Заплатите вы мне, мессир Уленшпигель, молодец по части добывания жира из проповедников?
Ламме хотел было ей ответить, но Уленшпигель сделал ему знак молчать и сказал старухе Стевен:
— Мы вперед не платим.
— Я свое получу из твоего наследства, — ввернула старуха Стевен.
— Гиены питаются трупами, — отрезал Уленшпигель.
— Да, да, — вмешался один из сыщиков, — эти двое ограбили проповедников — больше трехсот флоринов! Жиллине есть чем поживиться.